Летняя школа в Гарварде и третий курс в Принстоне
Перед началом учёбы в Принстоне летом 1963 года меня в соответствии с программой направили в Гарвард на интенсивный курс мандаринского китайского. В течение семи недель нам нужно было учить по сто иероглифов в неделю. Мне было восемнадцать, и я находил это занятие чрезвычайно увлекательным и лёгким; я любил учиться.
В Принстоне я продолжил изучать китайский и начал расширять свои знания о буддизме, китайской мысли и политической истории Азии. Наши преподаватели, профессора Кеннет Чэнь, Фредерик Моут и Уильям Локвуд, были одними из самых авторитетных специалистов в своей области. Опираясь на полученные знания, я хотел понять, как китайская философия (особенно неодаосизм) и её терминология повлияли на перевод буддийских текстов и понимание буддизма в средневековом Китае, а также как буддизм повлиял на неоконфуцианство, возникшее после его упадка.
Думая о будущем, я тренировался делать полные, дотошные конспекты лекций по всем курсам. Спустя более шестидесяти лет у меня всё ещё сохранилась большая часть этих тетрадей, и я часто обращался к ним за полезной справочной информацией. Я также выработал привычку учиться или работать весь день, семь дней в неделю, без выходных. Мне пришлось перейти на такой режим, поскольку программа обучения была крайне интенсивной. Привыкнув к нему, я продолжал насколько мог придерживаться его на протяжении всей своей жизни. Перефразируя Шантидеву: если ты любишь своё дело, ты не счастлив, когда им не занят.
Нас шестерых на принстонской программе приняли в Общество Уилсона, у которого был свой обеденный зал, гостиная, комната отдыха и библиотека – что-то вроде альтернативы эксклюзивным обеденным клубам. Там находили пристанище и более интеллектуальные студенты, и битники. Раз в месяц общество проводило коктейльную вечеринку, на которую приглашались профессора, и также они могли бесплатно обедать вместе с нами в столовой на постоянной основе. Большинство занятий включало наставничество: мы делились на группы по пять-десять человек для непринуждённых бесед с профессором. Это была идеальная среда для моего роста.
Были и другие возможности учиться у профессоров за пределами лекционных аудиторий. Например, профессор Чэнь Дадуань – преподаватель китайского, который также преподавал мне в летней школе при Гарварде, – обучал нас каллиграфии. Мы учились писать китайские иероглифы традиционным способом: сами готовили тушь, растирая чернильный блок, и рисовали кистью. Профессор Моут, преподаватель китайской философии, приглашал нас к себе домой, где был бамбуковый сад, похожий на те, которые, как я представлял, посещали Семь мудрецов из бамбуковой рощи. Его жена-китаянка готовила для нас настоящие сычуаньские блюда, и мы ели их в роще, обсуждая философию. Будучи впечатлительным восемнадцатилетним юношей, я влюбился в классическую китайскую культуру. В результате у меня возникла неприязнь к упрощённым иероглифам, которые поэтапно вводились в КНР, и я их так и не выучил. Теперь, когда по работе приходится с ними сталкиваться, мне трудно их читать.
Летняя школа Стэнфорда и последний курс Принстона
Следующим летом, в 1964 году, я получил «Иностранную языковую стипендию в интересах национальной обороны» на прохождение интенсивного курса классического китайского в Стэнфордском университете. Курс вела пожилая китаянка, придерживавшаяся традиционного метода: мы заучивали текст урока, а в начале каждого дня по одному вставали и декламировали вчерашний текст наизусть. На устной части итогового экзамена она произносила первые слова отрывка, а мы должны были продекламировать остальное. Такая тренировка очень помогла в дальнейшей учёбе – и в Гарварде, и в Индии.
В конце моего третьего года в Принстоне меня избрали в академическое почётное общество «Фи бета каппа» при Ратгерском университете. Хотя Ратгерс был заинтересован в моём возвращении для завершения последнего года, мне там уже нечего было изучать в сфере китаистики. Поэтому вместо возвращения в Ратгерс я попросил разрешения провести завершающий год в Принстоне. Чтобы не выглядело так, будто Принстон переманивает студентов из других университетов, мне присвоили звание стипендиата имени Генри Ратгерса. Я мог проходить все курсы в Принстоне, а программа по изучению важнейших языков финансировала мою учёбу, хотя дипломную работу я должен быть представить в Ратгерсе. Таким образом Ратгерс смог присудить мне степень бакалавра по востоковедению, хотя полноценная программа по азиатским языкам и культурам была учреждена там лишь в 1969 году.
В свой выпускной год в Принстоне я продолжил заниматься мандаринским китайским, начал изучать японский и прослушал обзорный курс по китайской литературе, который вёл профессор Дэвид Рой. Кроме того, Принстон предоставил мне великолепную возможность продолжить следовать за детской мечтой – узнать обо всех цивилизациях. Меня всегда тянуло к абстрактному мышлению, поэтому за два года я взял курсы по выбору по древнегреческой философии, метафизике, политической теории и религиозным темам в литературе у профессоров Рассела Дэнси, Уилфрида Селларса, Майкла Уолцера и Айры Уэйда – выдающихся учёных в своих областях. Особенно мне было важно разобраться в том, как устроены ум и эмоции и что такое реальность. Я хотел узнать, что поняли об этом великие западные мыслители.
Ещё один курс был посвящён Гегелю, Ницше и экзистенциализму. Его вёл мировой специалист по Ницше профессор Вальтер Кауфман. Однажды я пришёл в его кабинет задать вопрос о философии Ницше. Вместо ответа он протянул мне текст Ницше на немецком и сказал: «Найди сам». Это был бесценный урок: если я хочу что-то выяснить, нужно обращаться к первоисточникам на языке оригинала. Я понял, что должен овладеть азиатскими языками, чтобы читать буддийские источники.
В последнем семестре выпускного года я написал для Ратгерса дипломную работу о неодаосском философе Хэ Яне (Хо Йене). В том году в Принстон из Практической школы высших исследований (École des Hautes Études) в Париже приезжал эксперт по неодаосизму профессор Дональд Хольцман. Он согласился меня консультировать, помогая найти первоисточники для написания диплома. Во всём остальном я был предоставлен сам себе, следуя тому, чему меня научил профессор Кауфман.
На мой личностный рост в принстонский период повлияло ещё одно значимое событие. Моим соседом по комнате в выпускной год был Майкл Гольдштейн, блестящий студент с факультета химии, впоследствии ставший заметным детским неврологом. В рамках исследовательского проекта у него был доступ к главному компьютеру в одной из продвинутых лабораторий. Компьютер занимал целую комнату, а чтобы произвести вычисление, нужно было пробить отверстия в стопке карт и поместить их в машину. Я часто помогал ему с перфокартами, и именно тогда у меня появился большой интерес к компьютерам и их возможностям. Мы также играли с ним в русский и американский бильярд в Обществе Уилсона. Время в Принстоне я проводил не только за учёбой.
Меня приняли в Гарвард в аспирантуру. Для финансирования обучения мне присудили стипендию Вудро Вильсона и стипендию на основе «Закона о государственном образовании». Я выбрал вторую, и она оплатила всё моё обучение в Гарварде. Фактически государство выплачивало мне большие деньги за то, что я учусь. Вьетнамская война была в самом разгаре, и в Соединённых Штатах почти не было людей, знающих китайский язык. Изучение китайского, особенно по стипендии Госдепартамента США, избавило меня от участия в войне. Перспектива призыва и отправки во Вьетнам пугала, и я был чрезвычайно благодарен за освобождение. Хотя ожидалось, что впоследствии я буду работать на правительство, и мне даже пришлось пройти собеседование, я не брал на себя формального обязательства и вежливо отказался.
Летнее обучение на Тайване
Летом между учёбой в Принстоне и Гарварде я хотел продолжать занятия. У меня не было никакого желания отдыхать. Программа изучения важнейших языков профинансировала мои летние языковые занятия перед началом третьего года обучения и нашла для меня стипендию на лето между третьим и четвёртым курсом. Я решил спросить у администрации Принстона, может ли программа профинансировать интенсивное изучение языка и летом после окончания. Я попросил организовать для меня поездку на Тайвань и организовать индивидуальные уроки китайского. Они великодушно согласились, и летом 1965 года, в двадцать лет, я поехал на Тайвань, где жил в китайской семье моего друга из Принстона и занимался с репетитором.
Тайбэй в то время ещё сохранял колорит старого Китая: рикши на велосипедах, улицы без высотных зданий и западных товаров. У власти был Чан Кайши, а это означало что в стране действовало множество ограничений. Яркая одежда была запрещена, а школьницы должны были стричь волосы так, будто им на голову выше ушей надели миску, а всё ниже сбрили наголо. Несмотря на этот унылый вид, на гигантских тараканов, которые были повсюду, на первый в моей жизни опыт сна под москитной сеткой и использования напольного унитаза, я чувствовал себя вполне счастливым вдали от западных удобств. Живя в семье, не знавшей английского, я значительно продвинулся в разговорном китайском.
Я также воспользовался возможностью посетить Гонконг, Японию и Южную Корею, застав времена, когда они ещё сохранили большую часть традиционного облика. Резко контрастируя с Тайванем, Гонконг был очень ярким и оживлённым. Небоскрёбов там было немного, а в Токио и Сеуле их не было вовсе. Дорога из аэропорта в Сеул даже не была полностью заасфальтирована: страна всё ещё оправлялась после Корейской войны. В доме семьи моего друга, у которого я остановился в Токио, в основном были комнаты с татами, а также маленький дзенский сад, прилегающий к традиционной ванной комнате. Пребывание там было похоже на сон. Я ещё сильнее влюбился в Азию и захотел получить больше опыта.
Обустройство в Гарварде
Аспирантура в Гарварде сильно отличалась от обучения в Принстоне. Хотя Гарвард оставался мужским колледжем, женщин принимали в аспирантуру, просто они составляли меньшинство. Как и в Принстоне, почти весь студенческий состав был белым, но в Гарварде на магистерских и докторских программах по востоковедению учились несколько китайских и японских студентов.
Большинство аспирантов, включая меня, жили в съёмных квартирах вне кампуса. Первые два года я делил квартиру с Марком Мором – моим другом детства, с которым мы вместе ездили в летний лагерь и который тоже изучал китайский. Впоследствии Марк стал специалистом по контролю над вооружениями в Госдепартаменте США. Он входил в американские делегации, которые вели переговоры по первому договору СНВ с Россией, а также безуспешные переговоры с КНДР о прекращении их ядерной программы. Иногда наши пути пересекались, и он делился впечатлениями, в том числе о том, как наблюдал восстание на площади Тяньаньмэнь из окна своего отеля, будучи спецпосланником в Пекине. Было чрезвычайно интересно получать представление о закулисной стороне тех исторических событий.
В отличие от Принстона, в Гарварде за пределами лекционных часов почти не было контактов с профессорами. Большинство занятий на востоковедческих программах проходили в помещениях Института Гарварда-Яньцзина, и многие из нас приносили из дома бутерброды, чтобы поесть в студенческой комнате отдыха. У нас не было возможности делиться идеями со студентами, изучающими другие дисциплины, но нам задавали так много, что почти не оставалось времени скучать по междисциплинарным беседам, которые я так ценил в Принстоне. Зато я по-настоящему ценил преподавателей и качество курсов. Интенсивный темп, глубина и объём материала заряжали меня энтузиазмом.
Обстановка на занятиях была довольно официальной, и большинство студентов-мужчин носили костюмы и галстуки. Это были 1960-е, начало эпохи хиппи, и, хотя я никогда не тяготел к их образу жизни, я отпустил свисающие усы, носил очки а-ля Ганди и психоделические галстуки вместе со сшитой на заказ в Гонконге тройкой.
Хотя это было незаконно, всё больше моих ровесников курили марихуану и принимали психоделики. Впервые я попробовал марихуану, когда ехал на восток в конце моего летнего пребывания в Стэнфорде и наслаждался видом с вершины холмов на пустыню Невады. Я изредка продолжал курить в выпускном году в Принстоне, но в Гарварде у меня вошло в привычку курить каждую ночь после выполнения всех заданий и подготовки к следующему дню. Это помогало выключиться, расслабиться и уснуть. Думаю, благодаря этому я мог справляться с нагрузкой без стресса.
Исследование разделения на тело и ум
Взрослея, я всегда имел склонность «жить в голове» и отвергать тело – вероятно, из-за трудностей с дыханием при астме и, возможно, из-за недополученного внимания к моим потребностям в раннем детстве. Хотя этот перекос способствовал моим академическим успехам, он привёл к проблемам в первых отношениях. Меня мучило чувство, что я лишь ум, а не тело, и временами – что меня вовсе не существует. Чтобы убедиться, что я реален и у меня есть тело, я иногда синхронизировал свой дыхательный цикл с дыханием друзей. Хотя тогда я не воспринимал это как вариант дыхательной медитации, по сути это работало как медитация и помогало мне «заземлиться».
В Принстоне, преследуя свою цель получить всеобъемлющие знания, я начал изучать идеи западных и азиатских философов об уме и реальности – это интересовало меня больше всего. Но картезианский дуализм и «Cogito ergo sum» («Я мыслю, следовательно, существую») лишь усиливали проблему взаимодействия с телом и умом, вместо того чтобы решить её. Я ещё не углубился достаточно в китайскую и буддийскую мысль, чтобы найти подходящие для меня ответы.
Завершив курс по азиатской цивилизации в Ратгерсе, я переживал одно событие за другим, каждое из которых было похоже на сон: Гарвард, Принстон, Стэнфорд, Тайвань и теперь Гарвардская аспирантура – каждое невероятнее предыдущего. У меня не оставалось времени замедлиться и всё осмыслить. Всё казалось нереальным. В силу огромной учебной нагрузки я всё глубже уходил в себя. Я начал замечать, что бессознательно прикасаюсь к предметам, например к витринам магазинов, мимо которых прохожу, словно пытаюсь с помощью тактильных ощущений подтвердить своё физическое существование. Увидев, что такое поведение становится компульсивным, я проявил самообладание и смог бросить эту привычку.
Осознав, что мне нужно пространство, в котором я мог бы обрести более ясный взгляд на происходящее в моей жизни, я решил обратиться к психиатру, доктору Сапиру, и посещал его дважды в неделю в течение полутора лет. Метод терапии был недирективным: я сам задавал направление сеансов и использовал эту возможность, чтобы тщательно проанализировать всю свою жизнь до того момента. Не зная, как иначе подойти к терапии, я относился к ней как к университетскому курсу. Такой подход принёс множество осознаний, полезных для работы с историей моей жизни, особенно в связи с подавленными чувствами из-за болезни и смерти отца. Полученные осознания также помогли мне развеять заблуждение, будто я каким-то образом ответственен за смерть брата.
Однако эти прозрения не помогли мне в решении проблемы, связанной с разделением тела и ума. Тогда мне помогала только ночная привычка отдыхать после выполнения домашнего задания: около часа я позволял себе чувственные удовольствия – слушал громкую музыку и ел фастфуд. Усиленное чувственное восприятие подтверждало, что у меня есть тело, и давало ощущение баланса. Чтобы ещё сильнее обострить телесные ощущения, я даже попробовал с друзьями ЛСД, которая тогда была в моде. Но чтобы по-настоящему решить эту проблему кажущегося разделения на тело и ум, мне потребовалось получить подробные буддийские учения в Индии. Мне понадобилось познакомиться с учением о пяти совокупностях тела и ума, об условной природе личности как явления-приписывания, связанного с пятью совокупностями, и с бессамостностью (пустотностью) личности, а затем долго медитировать на эти темы. На том этапе моей жизни я даже не слышал об упомянутых темах, кроме бессамостности, а прочитанное о бессамостности было недостаточно глубоким.
Первый год в Гарварде
Я начал обучение в Гарварде с двухлетней программы на степень магистра в области языков Восточной Азии. В первый год я выбрал продвинутый курс по китайской литературе, преподаваемый полностью на китайском. К каждому занятию мы должны были читать по двадцать страниц на китайском. Все работы и экзамены мы тоже писали на китайском. Поступая в Гарвард, я опережал большинство однокурсников, поэтому без труда учился наравне даже с носителями китайского языка.
Я продолжил изучать японский и во второй год, а также взял курсы «Интеллектуальная история Китая», «Обзор буддийской мысли» и «Обзор истории Китая и Японии» у профессоров Бенджамина Шварца, Масатоси Нагатоми, Джона Фэрбенкса и Эдвина Райшауэра – известнейших учёных в своих областях. На лекциях они следовали историческому подходу, прослеживая эволюцию ключевых философских понятий. Осознав эффективность этого аналитического инструмента, я многократно применял его в дальнейших исследованиях.
Во время первого семестра в Гарварде на курсе по интеллектуальной истории Китая я написал работу, в которой проанализировал «несуществование» в контексте западной и китайской мысли – тема «несуществования» была мне очень интересна. С самого начала, когда я заинтересовался исследованием распространения буддизма в Азии, меня привлекал лингвистический анализ переводческих терминов. Из списка литературы по этому курсу я узнал о гипотезе Сепира – Уорфа, согласно которой язык влияет на мыслительные паттерны. Исходя из этой гипотезы, я сначала проследил историческое развитие неодаосского толкования терминов, обычно переводимых как «бытие» и «небытие», подчёркивая, что у нашего восприятия реальности через эту дихотомию есть лингвистическая основа. Затем я рассмотрел индоевропейские глаголы «быть» и «не быть» и их влияние на мышление, в частности на буддийскую формулировку того, что обычно переводится как «пустота» или «пустотность». Наконец я проанализировал, как лингвистически обусловленное индоевропейское мышление повлияло на историческое развитие изложения пустотности в китайском буддизме.
Я понимал тогда, что это лишь предварительный анализ. Чтобы продвинуться дальше, нужно было совершенствовать языковые навыки и опираться на первоисточники. Тем не менее написание этой работы послужило первым шагом к аналитической медитации на пустотность, которая затем стала моей основной медитативной практикой.
Летняя школа и второй год обучения в Гарварде
Не желая прерывать занятия, следующим летом я прошёл интенсивный курс японского языка, соответствующий третьему году обучения в Гарварде, закрыв тем самым требование к знанию японского для магистерской степени по китайскому.
Во второй год в Гарварде я взял продвинутый курс классического китайского, который преподавал эрудированный профессор Ахиллес Фанг, любивший переводить классические китайские тексты на древнегреческий. На курсе я углубил знание конфуцианской и даосской философии, что подготовило меня к чтению буддийских классических текстов на китайском. Я осознал, что для более глубокого понимания буддизма важно знать не только философский, но и культурно-исторический контекст, в котором он развивался. Поэтому я также прослушал курсы по китайской институциональной истории выдающегося профессора Л. С. Янга. Несмотря на множество курсов по китаистике, меня инстинктивно тянуло к Тибету и я добавил антропологический курс «Культуры Внутренней Азии» профессора Джона Пельцеля, уделявшего особое внимание различным формам шаманизма в этом регионе, от Тибета до Сибири.
Обязательным курсом для получения магистерской степени по китаеведению были «Методы исследования в синологии», и его я также прошёл во второй год. Нас учили находить информацию, необходимую для будущей исследовательской работы. Каждую неделю нам давали список из двадцати исследовательских задач и мы должны были написать не менее двадцати страниц с ответами. Это было задолго до появления интернета, не говоря уже о поисковых системах или инструментах на базе ИИ. Предполагалось, что мы будем использовать все доступные источники – от классических до современных, на китайском, японском, английском, немецком и французском. Профессор Джон Хайтауэр, читавший курс, был весьма разочарован, что никто из нас не читает по-русски!
Например, нам часто давали стихотворения эпохи Тан и говорили, что для их понимания полезно знать, какой вид открывается из монастыря, где то или иное стихотворение было написано. Чтобы решить задачу, нужно было понять, о каком монастыре идёт речь, найти его современное название и отыскать его на захваченных японских разведывательных картах времён Второй мировой, хранившихся в одной из гарвардских библиотек. Работа над такими задачами помогла мне развить изобретательность и исследовательские навыки, которые затем понадобились мне в работе.
В том же году я начал изучать санскрит. Философский контекст, в котором в Индии возник и развивался буддизм, я хотел знать так же хорошо, как знал китайский контекст, к которому буддизм адаптировался. В итоге мне пришлось самостоятельно осваивать классическую индийскую философию. Подход к изучению санскрита в Гарварде был чисто филологическим. Это устраивало большинство студентов, специализировавшихся на классической литературе: их интересовало сравнение санскрита с латынью и греческим. Нас учили определять грамматическую форму каждого слова в тексте и переводить соответственно; предполагалось, что мы сможем сделать это самостоятельно, поскольку нам не объясняли сложные грамматические формы. Я был благодарен детскому опыту изучения латыни: не потребовавшаяся для естественнонаучных дисциплин, латынь дала мне прочную основу для изучения санскрита.
Филологический подход оказался бесценным в моей нынешней работе. Тибетские переводы с санскрита поразительны, учитывая огромные различия между языками и отсутствие каких-либо справочных ресурсов в те времена. Тем не менее тибетский не обладает грамматической сложностью, которая позволяла бы передать все различия между временами, залогами, лицами, числами и падежами, как в санскрите. Ему также недостаёт богатого вокабуляра, и часто несколько санскритских технических терминов с различными значениями передавались на тибетский одним словом.
Ранее, не сопоставляя сложные философские фрагменты тибетского текста с санскритскими первоисточниками, я даже не осознавал этих различий, а без них в английском переводе точный смысл часто терялся. Сейчас исходные санскритские версии многих буддийских текстов доступны онлайн. Проблема в том, что оригиналы ещё большего числа текстов не сохранились или к ним трудно получить доступ. Чтобы частично решить эту проблему, был издан восемнадцатитомный тибето-санскритский словарь с выдержками из буддийских текстов на двух языках. Я регулярно обращаюсь к нему, чтобы лучше понять смысл термина, найдя фрагмент с ним из похожего текста.
Иногда между санскритской и тибетской версиями одного фрагмента текста встречаются расхождения, которые нельзя объяснить при помощи этого метода. Порой я обнаруживал, что они, вероятно, возникали из-за различия в одной букве в санскритском слове –возможно, из-за ошибки писца или пятна на пальмовом листе, с которым работал тибетский переводчик. Таким образом я продолжал пользоваться исследовательскими навыками, полученными в Гарварде.
Хотя в первые два года в Гарварде почти всё моё время занимала работа, иногда были короткие моменты отдыха. Наш с Марком однокурсник по китаеведению Джейми Пьюзи был сыном президента Гарварда и жил на мансарде президентского особняка. Позже он стал профессором Бакнеллского университета. Когда по телевизору начали показывать сериал «Бэтмен», Джейми каждую неделю приглашал нас с Марком его посмотреть. Подобно непослушному ребёнку, он проводил нас наверх по скрытой чёрной лестнице. Это было до смешного дерзко – смотреть «Бэтмена» над комнатами, в которых жил президент Гарварда. Нас это крайне забавляло.
Летний исследовательский проект в Гарварде
Пройдя все курсы китайского и японского, необходимые для степени PhD по дальневосточным языкам, я попросил разрешение зачислить меня на объединённую программу PhD «Дальневосточные языки» и «Санскрит и индология». Это означало ещё два года обучения, но, поскольку это была объединённая степень по двум специальностям, от меня не требовалось изучать пали и ведический санскрит; помимо обычного санскрита было достаточно знать тибетский язык. Пали был бы полезен, но, увы, я упустил возможность его изучить. Теперь, когда нужно перевести отрывок на пали, я делаю это очень медленно, пользуясь учебником грамматики и словарём.
Летом между вторым и третьим годами в Гарварде, я участвовал в проекте по подготовке цифровой базы данных вторичных источников о Китае; это было логическим продолжением курса «Методы исследования в синологии». После посещения компьютерных лабораторий Массачусетского технологического института и знакомства с прототипами первых компьютерных игр, мне было любопытно узнать о новых возможностях компьютеров, которые уже не занимали целые комнаты и не требовали перфокарт.
Моей задачей на лето было сидеть среди стеллажей огромной гарвардской библиотеки Уайднера, где хранились книги, находить и пролистывать сотни книг и статей о Китае и отмечать в пронумерованных графах век, географический регион и основные темы. Я не только углубил свои знания о китайской культуре, но и понял важность баз данных, что очень пригодилось позже в работе над Berzin Archives и Study Buddhism. Летняя практика также подготовила меня к работе преподавателя – ассистента профессора Холмса Уэлча на курсе «Китайская культура» следующей осенью; это была моя обязанность в связи с получением гранта. Мне доставляло настоящее удовольствие преподавать и работать со студентами.
Третий год обучения в Гарварде
В третий год в Гарварде я продолжил изучать санскрит. Под руководством профессора Даниэля Ингаллса мы читали «Бхагавад-гиту» и избранные Упанишады в оригинале, но и на этот раз мы анализировали только грамматику, а не философское содержание. Я также начал изучать тибетский. Воодушевлённый семинаром по антропологии, я хотел изучать и монгольский, но, увы, его не удалось включить в моё расписание. Я даже подавал заявку на курс по изучению согдийского, но мне отказали, потому что я не владел фарси. Из всех языков Внутренней Азии мне пришлось довольствоваться только изучением тибетского, удовлетворяя мою тягу к буддийским языкам.
В то время, в 1967 году, единственными доступными книгами по тибетскому буддизму были книги Эванса-Вентца, ламы Говинды и Александры Давид-Неэль. Тибет во многом оставался загадкой. Единственный учебник по тибетскому языку был написан Генрихом Йешке, моравским миссионером, который был заинтересован только в том, чтобы перевести Библию на тибетский. В учебнике тибетская грамматика объяснялась с точки зрения латыни, хотя на самом деле эти языки не схожи. Курс тибетского в Гарварде вёл профессор Нагатоми, и, поскольку я и ещё один студент на курсе знали японский, он объяснял тибетскую грамматику через японскую, которая гораздо ближе. Однако Нагатоми не имел представления о разговорном языке и даже о произношении тибетских слов и мы произносили все буквы в каждом слове. Нам дали всего день на изучение алфавита, что было вполне в духе Гарварда. Поскольку, когда я начал изучать китайский, мне приходилось выучивать по сотне иероглифов в неделю, это не стало для меня большой проблемой.
В том же году Роберт Турман вернулся из Индии со своей новой женой Неной шведско-немецкого происхождения. В Индии он учился, и Его Святейшество Далай-лама нередко учил его индивидуально, поскольку Роберт стал первым западным монахом тибетской традиции. Но к времени своего возвращения в США он уже снял монашеские обеты. Нена была моделью журнала «Вог» и прежде была замужем за Тимоти Лири, бывшим профессором Гарварда, популяризовавшим психоделические препараты, особенно ЛСД.
Мы с Турманом вскоре стали однокурсниками и друзьями на всю жизнь. Он рассказал мне о своём учителе, калмыцком геше Вангьяле, который жил в Нью-Джерси неподалёку от моей матери. Я начал навещать его на каникулах и впервые познакомился с тибето-калмыцкой культурой. Хотя мне так и не довелось учиться у геше Вангьяла, неформальное общение с ним ещё сильнее пробудило во мне желание изучать тибетский буддизм.
В течение третьего года обучения в Гарварде, пытаясь, как и раньше, понять ум и эмоции, я взял частный курс у профессора Роберта Беллы, в ходе которого мы с ещё одним студентом читали Фрейда и Юнга. Каждую неделю мы встречались в кабинете Беллы и вели интереснейшие обсуждения их теорий, особенно юнгианской теории развития эго о том, как оно благодаря процессу индивидуации превращается в Самость, полноценно интегрирующую все аспекты коллективного бессознательного. Но в итоге, хотя я нашёл теории Фрейда и Юнга глубокими и полезными, меня не удовлетворили их модели ума. Мне казалось, что они лишь частично объясняют, как и почему возникают эмоциональные проблемы. Чтобы узнать об уме больше, я хотел углубиться в западную, китайскую, индуистскую и буддийскую мысль. Хотя каждая из них могла быть полезна, я чувствовал, что одна из них должна давать самые глубокие ответы на вопросы о подлинном происхождении эмоциональных проблем и способах избавления от них. Тогда я ещё не пришёл к выводу о том, что это за система.
Как и в Принстоне, в Гарварде была возможность посещать лекции знаменитых профессоров вольнослушателем, например курс «Характер и социальная структура Америки» профессора Дэвида Рисмена и «Жизненный цикл человека» профессора Эрика Эриксона. Мы также могли слушать курсы в Массачусетском технологическом институте, который находился на другом конце города. Там я посещал «Историю западной науки» профессора Хьюстона Смита. Таким образом я в полной мере воспользовался этими возможностями и многому научился у светил западного интеллектуального мира. Эти знания пригодились мне в последующие годы. К примеру, теория Эриксона о восьми стадиях психосоциального развития идентичности эго, в которой описывались ключевые характеристики и цели каждой стадии, оказалась полезным инструментом для дальнейшего продвижения в самоанализе после того, как моя работа с доктором Сапиром завершилась из-за его переезда в Нью-Йорк.
Летнее путешествие по Европе автостопом
Летом между третьим и четвёртым годами обучения в Гарварде я наконец сделал перерыв в академических занятиях. Как тогда было принято, я отправился в путешествие с рюкзаком по Западной Европе и Марокко, в основном автостопом и с ночёвками в молодёжных общежитиях. Я путешествовал с Дэвидом Таламасом, американцем-христианином палестинского происхождения, с которым познакомился в амстердамском хостеле в свой первый день в Европе. Он учился в частной школе-интернате Колледж дю Леман (Collège du Léman) в швейцарском Версуа и изучал арабский в Гарварде. Он уже говорил на нескольких европейских языках и на разговорном арабском, что сильно облегчало наше совместное путешествие.
Вернувшись из Европы, мы с Дэвидом сняли квартиру, и, хотя он был из католической семьи, мы быстро избавились от любых предубеждений относительно культур друг друга. Наши беседы стали началом моего интереса к арабской культуре и предпосылкой к той работе, которую я впоследствии выполнял в сфере буддийско-мусульманских отношений. Он стал бизнесменом, серьёзным буддийским практиком и моим другом на всю жизнь.
В Женеве Дэвид познакомил меня со Стэнли и Луизой Уайт, американскими эмигрантами, которым пришлось покинуть США в эпоху маккартизма. Они жили в пригороде вместе с детьми и внуками; это было что-то вроде коммуны, где жили примерно десять художников и писателей со всего мира. Оживлённые философские и политические дискуссии за огромным столом во время общих ужинов открыли мне новый мир. Я увидел, какой увлекательный образ жизни может быть у людей и какие интеллектуальные возможности есть вне академической среды, и благодаря этому стал более открытым к тому, с чем столкнусь в Индии годом позже.
Это было лето 1968 года – лето протестов и русского вторжения в Чехословакию. Хотя я напрямую не участвовал ни в каких протестах, я жил в хостеле в Риме, когда пришли новости о том, что русские танки вошли в Прагу, и вместе со мной там жило много чешских студентов. Видя их шок и отчаяние, я впервые осознал, с какими трудностями сталкивались люди в коммунистическом мире. Выросший в Америке во времена холодной войны, я не представлял, как люди живут в тех странах. Случилось так, что первой коммунистической страной, где я преподавал, была Чехословакия (1985), а первая встреча на уровне президента, которую я помог организовать для Его Святейшества Далай-ламы, была с президентом Вацлавом Гавелом (1990) – через месяц после падения коммунизма в этой стране.
Четвёртый год обучения в Гарварде
После возвращения из Европы я продолжил изучать тибетский и санскрит в мой четвёртый год обучения в Гарварде. Также мы с Турманом и одним японским студентом посещали курс профессора Нагатоми, на котором изучали, как один из санскритских текстов по логике был переведён на классический китайский. Китайский перевод был превосходен, но тибетская версия, выполненная с китайского, оказалась нечитаемой, и мы не стали её разбирать дальше. Занятия проходили в маленьком кабинете Нагатоми. Он курил одну сигарету за другой на протяжении всего урока, как и профессор Ингаллс на наших занятиях по санскриту. Для 60-х это было обычным делом. Несмотря на дым, мне очень нравился этот курс: меня действительно интересовало, какие выводы можно сделать из попыток перевода буддийских текстов с санскрита на другие языки в прошлом. Мы уделяли особое внимание тому, как понимались и переводились технические термины, и я продолжал работать с этим всю оставшуюся жизнь. Курс также заложил фундамент для понимания буддийской логики, с которой я столкнулся позже во время обучения у тибетцев в Индии.
Во время наших неформальных встреч Турман иногда рассказывал мне о Его Святейшестве Далай-ламе, о тибетском сообществе беженцев в Индии и о том, что туда можно поехать учиться. Воодушевившись перспективой проводить исследование для своей диссертации у тибетцев в Индии, я подал заявки на стипендии Фулбрайта и Американского института индологии. Мне были присуждены обе, и я выбрал Фулбрайт. В качестве темы диссертации мы с профессором Нагатоми выбрали перевод «Тантры Гухьясамаджи». На продвинутом курсе тибетского мы с Турманом читали несколько отрывков из неё, сопоставляя тибетский перевод с исходной санскритской версией и китайским переводом. Я был полон желания узнать об этой тантре больше. Понимая её в контексте того, что изучал на чтениях по Юнгу, я думал, что она даёт очень глубокое понимание работы ума.
Чтобы помочь мне подготовиться к устным экзаменам по индийской, китайской и буддийской философии на соискание степени PhD, Гарвард предоставил мне отдельный кабинет – комнату с собственным санузлом в переоборудованной гостинице рядом с кампусом. Я назвал его своей зоной сенсорной депривации. Несмотря на бушевавшие на кампусе протесты против войны во Вьетнаме и за гражданские права, я оставался совершенно отрешённым, запершись в своём звуконепроницаемом кабинете с опущенными жалюзи, термосом кофе и без какой-либо мебели, кроме стола и стула. Единственным перерывом в этом интенсивном режиме было то, что мы с Дэвидом смотрели «Звёздный путь», так как у нас теперь был телевизор. В итоге я, возможно, был даже чересчур подготовленным. На устных экзаменах я подкреплял ответы на вопросы об индийской и китайской философии цитатами из первоисточников, которые записывал мелом на доске на санскрите и китайском; эта привычка у меня появилась ещё летом в Стэнфорде. Я легко сдал экзамен.
Летнее путешествие в Индию
Рассматривая все эти философские системы, я пытался представить, каково это – мыслить с их точки зрения. Мне не терпелось это узнать, и потому, сдав устные экзамены, я сразу отправился в Индию по билету «Панамериканских мировых авиалиний», позволявшему совершить неограниченное число остановок по пути. Первой остановкой был Лондон, где я встретился с известным тибетологом Дэвидом Снеллгроувом в Школе востоковедения и африканистики. Сообщив ему тему своей диссертации, я узнал, что одна из его докторанток, Франческа Фримантл, уже переводит «Тантру Гухьясамаджи» и санскритский комментарий к ней. Стало ясно, что тему придётся менять. Впоследствии Фримантл стала буддийским учителем в «Лонгчен фаундейшн».
Медленно перемещаясь по Европе, я снова приехал в художественную коммуну семьи Уайтов на юге Франции и провёл там несколько беззаботных дней. Я также много путешествовал по Ирану, где ещё не произошла исламская революция, и по Афганистану, куда ещё не вторгся Советский Союз. Мой друг детства Джон Ландау три года прослужил в Иране в Корпусе мира, и его друзья приняли меня и приобщили к персидской культуре. В Кабуле я встретился с Перри Линком, моим бывшим соседом и коллегой по китаистике в Гарварде, впоследствии ставшим профессором Принстона. Мы арендовали русский джип и наняли афганского водителя, чтобы по грунтовой дороге добраться до огромной статуи Будды в Бамиане. Условия в Афганистане в то время были совершенно средневековыми. Современной инфраструктуры не было вообще. Кроме одного телеграфного провода, ничто не связывало Бамиан с внешним миром.